
твой час теперь – иди, дежурь!
Паси крючки и закорючки,
чей лёгкий лаконичный строй
громоздкой и не снился ручке -
ни стержневой, ни перьевой;
блюди на узеньких дорогах,
пока верна тебе строка,
свой одинокий иероглиф -
прирученного паучка.
Но ты, не начиная вахты,
каким сомненьем обуян,
всё кружишь над страницей?
Ах, ты
опять выпестываешь план
произведения простого,
на языке своём сухом:
два полуночных полуслова,
зачёркнутых одним штрихом!
* * *Дай Бог, чтоб не был твой отвергнут дар
тем или той, кого… – не в этом дело, -
тогда твой дар становится: удар -
лети назад, стрела… летите, стрелы!
Даритель глуп, а одарённый слеп,
и дар напрасен, ибо не к рукам он:
лежавший на твоей ладони хлеб
в одну секунду превратился в камень.
А радость постояла и ушла,
забыв сказать куда… такая малость:
всего-то лишь что вздрогнула душа,
но вздрогнула – и только: не сломалась.
ГИЙОМ АПОЛЛИНЕРА Париж начинался за словом «Париж»:
чуть пройдёшь – и направо, всего-то и дела!
И тогда открывалась бескрайность предела -
так бывает… но, видимо, всё-таки лишь
в этом самом Париже, где прямо с угла
начинаются крохотных улочек вальсы:
там-то и открывалась… подвал открывался -
«Closerie de Lilas»!
Это кончилось всё – это было уже
много жизни назад или много искусства,
от которых – беспутное наше лоскутство
и паскудный испуг на крутом вираже.
А мелодия – что ж ей? Осталась цела,
и цвела, и цвела – чтобы мы не грустили, -
лиловатым цветком уцелевшего стиля
closerie-de-lilas, closerie-de-lilas.
По подвалу металась мечта без хвоста -
подвизаться на поприще импровизаций,
и предметы умели не быть, но казаться -
ни себе не чета, ни другим не чета…
